Городу и миру
Jan. 13th, 2005 03:32 am![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Старая-старая проза. Неожиданно вспомнилась.
Юлия Морозова
Городу и миру
Проклятая земля. У самого края земли, если он вообще есть где-нибудь, этот край. Бесконечные поля тянутся на север и, кажется, и нет никакого края, так они и тянутся, стадий за стадием, выгибаясь горбом от тоски, сворачиваясь в огромную, заснеженную сферу... Просыпался от ужаса, понимая, что на этой гладкой и белой сфере нет места Риму. Римское небо глубоко, бесконечно глубоко, до божественных синих сфер, но его покров не доходит сюда. Небо закончилось еще в плавании, бурей, когда звезды были закрыты, завалены черной массой воды, синие сферы богов растерты кусочками льда, а он вдруг почувствовал себя бесконечно счастливым, потому что мысли снова стали складываться в стихи. До этого - боялся, что больше никогда и ничего не напишет - какие, в самом деле, стихи вне Рима? Но небо пролилось в душу и теперь живет там, а сверху осталась только серая складчатая тряпица. Первое время Неба в душе казалось вполне достаточно, а потом потянулась зима и звуки чужого языка перестали царапать слух, и он впервые увидел, как умирает и костенеет вода... Казалось, что он уже в Аиде. Где еще могли быть такие белые поля под серым небом, и мертвый ветер, и холод?
А Рим жил в его душе, и пестрел под теплым солнцем, и с нем плодились сплетни и плохие поэты, и Август дергал тонкой бровью, и скучно и сонно заседал сенат... Все не то. Он больше не мог описать Рима, он больше не видел его, а только небо, теплое небо... Как же хотелось согреться хоть на миг! Сенат его памяти не был настоящим Сенатом, и он не мог вспомнить лица Августа, и не помнил ни одного запаха, ни одного переулка, знал только одно - жить можно только там, в Риме. А он не живет, он словно заброшен на одну из страниц Геродота и вынужден бесконечно повествовать об одном и том же - геты, стрелы, бесплодность летом и богатый урожай снега зимой... Если бы он захотел - появились бы друзья, тут многие ему нравились, и было бы кому выговориться, выплакаться, но ему не хотелось плакать на чужом языке. А на своем все свои плачи он переливал в стихи, и жадно ждал корабля, который поплывет туда, куда дотягивается своими лучами римское небо. Бесконечно перечитывал Геродота, и казалось, что он сам оказался в паутине греческих певучих слов. "Рассказывают они, что некогда пришел в их пределы с юга человек, бывший знаменитым у себя на родине, говорят, что он умел составлять и сплетать слова так, что сами боги завидовали ему. А это нехорошо - заставлять богов завидовать... И он жил в их стране, и кутался от холода в шкуры, как и они, и узнал, что замороженное вино можно рубить топором, и научился их корявому, покрытому язвами языку. А потом... Одни из них говорят, что он вернулся назад, на свой юг, что он вымолил прощение, но другие говорят, что он так и умер на чужбине. Старики показывают маленький курган за городом и называют его "могила римлянина". Говорят, что это было так давно, что...". Тут невидимый Геродот умолкал, а он - почти с яростью, царапал на воске строки:
Эти простертые под эриманфской медведицей земли
Не отпускают меня, стужею выжженный край.
Дальше Боспор, Танаис, киммерийской Скифии топи -
Еле знакомые нам хоть по названью места.
А уж за ними ничто - холод, мрак и безлюдье.
Боже, как близко пролег круга земного предел!..
* * *
И он вновь обращался к Геродоту, а в его душе зрело решение. Ничто, кроме Рима не существует. Вне Рима год тянется пять-шесть холодных лет, состоящих из одной сплошной зимы. Он писал стихи о том, что уже в который раз все кругом умирает, хотя еще не пришла первая весна. Корабль увез в Рим все стихи, разом, и он знал, что его посчитают сумасшедшим. Он и был сумасшедшим, ему казалось, что уже века стоит на этом берегу и глядит на темно-серые волны и на тающий вдали парус... Вне Рима нет жизни. Нет неба, а только это проклятая тряпка. Нет ветра, а только этот бешеный и злобный напор воздушных масс. В этих потоках нет нимф, они умерли от мороза. В этих рощах нет дриад, а в этом море, боги простите, - нет Нептуна. Аид без господина. Грозы без Юпитера. Безликий Янус над входом.
Не все ли равно - где умирать?
И тогда он собрался в дорогу. Один, даже раба не взял - зачем раб, если ты едешь не в Рим? Надел варварские шаровары - зачем тога, если едешь не в Рим? Оседлал низенькую мохнатую лошадку, и очистил свои мысли от благородной латыни (а как хочется почитать, как хочется хоть глазком взглянуть на то, что успели понаписать в Риме, вдруг - страшно сказать - кто-то сумел сложить слова в строки лучше, чем этот гордец Гораций?). Отныне - только древние греческие слова. Свиток Геродота, ломкий папирус. И - сонник, утешение и развлечение, надо же толковать свои кошмары:
"Летать без крыльев - находящимся в чужбине - добро, прочим вред.
Со своею женою спать - пребывающему на чужбине - добро..."
Стискивал зубы. Добро...
"На чужбине себя видеть - пеструю жизнь означает"
А жизнь была не пестрой. Сухой и серо-пыльной, как скудная здешняя трава, хорошо хоть стало тепло. Но он ехал на север и иногда думал о том, какие же чудеса творит холод у самого края земли? Становится ли твердым воздух? Живут ли там птицы, или замерзают и на зиму превращаются в твердые черные статуэтки?
"Снег и лед если увидишь - верность означает..."
* * *
И вновь - вопреки всему - он ощущал себя счастливым. Ровные бурые холмы набегали из-за горизонта как волны, и цвели травы, и стрекотали цикады, и не было никаких гетов, и не надо было ломать язык об их корявые слова...И вновь звучала в его голове латынь, хотя сотни раз запретил себе даже думать над ней, и он иногда лежал, глядя в небо - ночью так похожее на родное, и шептал:
Степи здесь бесконечны, бушует здесь разнотравие,
Небо огромное давит, ложиться на плечи, как ноша,
Здешние боги суровы и молоды, что им за дело
Если стрелою проносится путник - на север, на север...
* * *
Ее мир был огромен. Она знала, что где-то на юге есть такое большое озеро, что другого берега не видно. Оно плещется среди сухих холмов, оно бесполезно, потому что вода в нем темно-синяя от едкой соли. Эта вода никогда не замерзает, потому, что в тех местах солнце спускается гораздо ниже к земле и сосет по ночам из нее соки. В тех местах царит жара, и травы сухи и жестки - у них нет зимы и теплого снега, под которым можно поспать... А еще дальше снег падает с неба - желтый, горячий и твердый, и совсем нет воды, и чудные звери живут среди этого снега - каменные рыси с человеческими лицами и горбатые олени с длинными изогнутыми шеями, а еще дальше мир обрывается в темно-зеленую влажную бездну.
Еще она знала, что к востоку земля рвется ввысь, сбрасывая с себя траву и почву, обнажая свои каменные серые кости, тянется почти до звезд отчаянным усилием, и белеет под небом, а если забраться на самый верх, то от открывшейся красоты захватит дух, и ты не сможешь дышать и так и останешься там, на высоте. Но если выживешь, то навсегда запомнишь тянущиеся в бесконечность степи с россыпью курганов, синеющие на горизонте огромные синие озера, белизну и сияние на севере и желтое сухое мерцание на юге.
На севере она была когда-то сама, и видела долгий день, когда три-четыре раза успеваешь заснуть и проснуться, прежде чем солнце коснется горизонта, и слышала, что если уйти еще дальше, то день станет бесконечным, никакой тьмы, никакого зла, только потоки света, отражающиеся от белого снега, мечущиеся между снегом и солнцем...
Ее мир был огромен. И людей в этом мире было много: целые города: деревянные, каменные, пещерные. На севере люди одевались в шкуры и пили перебродивший сок болотных красных ягод, на юге умели делать разноцветные ткани из волокон льна и сдабривали куски жареного мяса порошком жгучих и пахучих трав. Среди высоких сосен стояли медовые, резные города, жители которых умели писать непонятные знаки на березовой коре, одевались в черное и почитали звезды больше чем солнце. В степи одни народы строили селения из красной глины по берегам ручьев, другие раскидывали свои кожаные кибитки кругами вокруг глубоких колодцев. Много было людей, наречий и городов, не было только того, кто выстроит ей собственный дом, чтобы она могла сидеть вечерами, глядя на огонь и не думать о величии вселенной...
А слухи о дальних странах доходили. Иногда Мать города (самый обычный был город, не лучше и не хуже, чем у других, и боги самые обычные - богиня, заведующая плодородием, да супруг ее, бог дождя и ветра), призывала ее к себе, по-родственному, и начинала жаловаться, покряхтывая и бесконечно струя между пальцами нитку красных деревянных бус:
-И все снится, и снится... Город снится, незнакомый, разноцветный, статуи...храмы не такие как у нас, богов больше. И правитель снится, нехороший человек, и мысли у него нехорошие... А вчера вот другое приснилось - человек из того города по степи идет. И такая тоска в нем по городу своему, что ничего вокруг не видит, и степь ему не степь, и люди ему не люди... А город-то за озером соленым, и волны по тому озеру идут страшные, черные... Зачем снится? Уж и богов спрашивала и Отца города просила обряд очищающий сотворить... Снится, а по утрам сердце болит. Старая я стала, убогая. Лучше бы матушка приснилась моя... Ох помру скоро...
И старенькая Мать города начинала плакать, и ее приходилось утешать и поить настоем веселящих трав...
* * *
Юлия Морозова
Городу и миру
Проклятая земля. У самого края земли, если он вообще есть где-нибудь, этот край. Бесконечные поля тянутся на север и, кажется, и нет никакого края, так они и тянутся, стадий за стадием, выгибаясь горбом от тоски, сворачиваясь в огромную, заснеженную сферу... Просыпался от ужаса, понимая, что на этой гладкой и белой сфере нет места Риму. Римское небо глубоко, бесконечно глубоко, до божественных синих сфер, но его покров не доходит сюда. Небо закончилось еще в плавании, бурей, когда звезды были закрыты, завалены черной массой воды, синие сферы богов растерты кусочками льда, а он вдруг почувствовал себя бесконечно счастливым, потому что мысли снова стали складываться в стихи. До этого - боялся, что больше никогда и ничего не напишет - какие, в самом деле, стихи вне Рима? Но небо пролилось в душу и теперь живет там, а сверху осталась только серая складчатая тряпица. Первое время Неба в душе казалось вполне достаточно, а потом потянулась зима и звуки чужого языка перестали царапать слух, и он впервые увидел, как умирает и костенеет вода... Казалось, что он уже в Аиде. Где еще могли быть такие белые поля под серым небом, и мертвый ветер, и холод?
А Рим жил в его душе, и пестрел под теплым солнцем, и с нем плодились сплетни и плохие поэты, и Август дергал тонкой бровью, и скучно и сонно заседал сенат... Все не то. Он больше не мог описать Рима, он больше не видел его, а только небо, теплое небо... Как же хотелось согреться хоть на миг! Сенат его памяти не был настоящим Сенатом, и он не мог вспомнить лица Августа, и не помнил ни одного запаха, ни одного переулка, знал только одно - жить можно только там, в Риме. А он не живет, он словно заброшен на одну из страниц Геродота и вынужден бесконечно повествовать об одном и том же - геты, стрелы, бесплодность летом и богатый урожай снега зимой... Если бы он захотел - появились бы друзья, тут многие ему нравились, и было бы кому выговориться, выплакаться, но ему не хотелось плакать на чужом языке. А на своем все свои плачи он переливал в стихи, и жадно ждал корабля, который поплывет туда, куда дотягивается своими лучами римское небо. Бесконечно перечитывал Геродота, и казалось, что он сам оказался в паутине греческих певучих слов. "Рассказывают они, что некогда пришел в их пределы с юга человек, бывший знаменитым у себя на родине, говорят, что он умел составлять и сплетать слова так, что сами боги завидовали ему. А это нехорошо - заставлять богов завидовать... И он жил в их стране, и кутался от холода в шкуры, как и они, и узнал, что замороженное вино можно рубить топором, и научился их корявому, покрытому язвами языку. А потом... Одни из них говорят, что он вернулся назад, на свой юг, что он вымолил прощение, но другие говорят, что он так и умер на чужбине. Старики показывают маленький курган за городом и называют его "могила римлянина". Говорят, что это было так давно, что...". Тут невидимый Геродот умолкал, а он - почти с яростью, царапал на воске строки:
Эти простертые под эриманфской медведицей земли
Не отпускают меня, стужею выжженный край.
Дальше Боспор, Танаис, киммерийской Скифии топи -
Еле знакомые нам хоть по названью места.
А уж за ними ничто - холод, мрак и безлюдье.
Боже, как близко пролег круга земного предел!..
* * *
И он вновь обращался к Геродоту, а в его душе зрело решение. Ничто, кроме Рима не существует. Вне Рима год тянется пять-шесть холодных лет, состоящих из одной сплошной зимы. Он писал стихи о том, что уже в который раз все кругом умирает, хотя еще не пришла первая весна. Корабль увез в Рим все стихи, разом, и он знал, что его посчитают сумасшедшим. Он и был сумасшедшим, ему казалось, что уже века стоит на этом берегу и глядит на темно-серые волны и на тающий вдали парус... Вне Рима нет жизни. Нет неба, а только это проклятая тряпка. Нет ветра, а только этот бешеный и злобный напор воздушных масс. В этих потоках нет нимф, они умерли от мороза. В этих рощах нет дриад, а в этом море, боги простите, - нет Нептуна. Аид без господина. Грозы без Юпитера. Безликий Янус над входом.
Не все ли равно - где умирать?
И тогда он собрался в дорогу. Один, даже раба не взял - зачем раб, если ты едешь не в Рим? Надел варварские шаровары - зачем тога, если едешь не в Рим? Оседлал низенькую мохнатую лошадку, и очистил свои мысли от благородной латыни (а как хочется почитать, как хочется хоть глазком взглянуть на то, что успели понаписать в Риме, вдруг - страшно сказать - кто-то сумел сложить слова в строки лучше, чем этот гордец Гораций?). Отныне - только древние греческие слова. Свиток Геродота, ломкий папирус. И - сонник, утешение и развлечение, надо же толковать свои кошмары:
"Летать без крыльев - находящимся в чужбине - добро, прочим вред.
Со своею женою спать - пребывающему на чужбине - добро..."
Стискивал зубы. Добро...
"На чужбине себя видеть - пеструю жизнь означает"
А жизнь была не пестрой. Сухой и серо-пыльной, как скудная здешняя трава, хорошо хоть стало тепло. Но он ехал на север и иногда думал о том, какие же чудеса творит холод у самого края земли? Становится ли твердым воздух? Живут ли там птицы, или замерзают и на зиму превращаются в твердые черные статуэтки?
"Снег и лед если увидишь - верность означает..."
* * *
И вновь - вопреки всему - он ощущал себя счастливым. Ровные бурые холмы набегали из-за горизонта как волны, и цвели травы, и стрекотали цикады, и не было никаких гетов, и не надо было ломать язык об их корявые слова...И вновь звучала в его голове латынь, хотя сотни раз запретил себе даже думать над ней, и он иногда лежал, глядя в небо - ночью так похожее на родное, и шептал:
Степи здесь бесконечны, бушует здесь разнотравие,
Небо огромное давит, ложиться на плечи, как ноша,
Здешние боги суровы и молоды, что им за дело
Если стрелою проносится путник - на север, на север...
* * *
Ее мир был огромен. Она знала, что где-то на юге есть такое большое озеро, что другого берега не видно. Оно плещется среди сухих холмов, оно бесполезно, потому что вода в нем темно-синяя от едкой соли. Эта вода никогда не замерзает, потому, что в тех местах солнце спускается гораздо ниже к земле и сосет по ночам из нее соки. В тех местах царит жара, и травы сухи и жестки - у них нет зимы и теплого снега, под которым можно поспать... А еще дальше снег падает с неба - желтый, горячий и твердый, и совсем нет воды, и чудные звери живут среди этого снега - каменные рыси с человеческими лицами и горбатые олени с длинными изогнутыми шеями, а еще дальше мир обрывается в темно-зеленую влажную бездну.
Еще она знала, что к востоку земля рвется ввысь, сбрасывая с себя траву и почву, обнажая свои каменные серые кости, тянется почти до звезд отчаянным усилием, и белеет под небом, а если забраться на самый верх, то от открывшейся красоты захватит дух, и ты не сможешь дышать и так и останешься там, на высоте. Но если выживешь, то навсегда запомнишь тянущиеся в бесконечность степи с россыпью курганов, синеющие на горизонте огромные синие озера, белизну и сияние на севере и желтое сухое мерцание на юге.
На севере она была когда-то сама, и видела долгий день, когда три-четыре раза успеваешь заснуть и проснуться, прежде чем солнце коснется горизонта, и слышала, что если уйти еще дальше, то день станет бесконечным, никакой тьмы, никакого зла, только потоки света, отражающиеся от белого снега, мечущиеся между снегом и солнцем...
Ее мир был огромен. И людей в этом мире было много: целые города: деревянные, каменные, пещерные. На севере люди одевались в шкуры и пили перебродивший сок болотных красных ягод, на юге умели делать разноцветные ткани из волокон льна и сдабривали куски жареного мяса порошком жгучих и пахучих трав. Среди высоких сосен стояли медовые, резные города, жители которых умели писать непонятные знаки на березовой коре, одевались в черное и почитали звезды больше чем солнце. В степи одни народы строили селения из красной глины по берегам ручьев, другие раскидывали свои кожаные кибитки кругами вокруг глубоких колодцев. Много было людей, наречий и городов, не было только того, кто выстроит ей собственный дом, чтобы она могла сидеть вечерами, глядя на огонь и не думать о величии вселенной...
А слухи о дальних странах доходили. Иногда Мать города (самый обычный был город, не лучше и не хуже, чем у других, и боги самые обычные - богиня, заведующая плодородием, да супруг ее, бог дождя и ветра), призывала ее к себе, по-родственному, и начинала жаловаться, покряхтывая и бесконечно струя между пальцами нитку красных деревянных бус:
-И все снится, и снится... Город снится, незнакомый, разноцветный, статуи...храмы не такие как у нас, богов больше. И правитель снится, нехороший человек, и мысли у него нехорошие... А вчера вот другое приснилось - человек из того города по степи идет. И такая тоска в нем по городу своему, что ничего вокруг не видит, и степь ему не степь, и люди ему не люди... А город-то за озером соленым, и волны по тому озеру идут страшные, черные... Зачем снится? Уж и богов спрашивала и Отца города просила обряд очищающий сотворить... Снится, а по утрам сердце болит. Старая я стала, убогая. Лучше бы матушка приснилась моя... Ох помру скоро...
И старенькая Мать города начинала плакать, и ее приходилось утешать и поить настоем веселящих трав...
* * *